У нее было глубокое контральто. Флавьер слушал ее, не шелохнувшись.
— Скорее всего, я больна, — продолжала она. — Вот только будь я и вправду больна, воспоминания не казались бы такими отчетливыми. Они были бы стертыми, бессвязными…
— А сегодня… это что же — внезапный порыв или обдуманное решение?
— Пожалуй, решение… Я ведь и сама не очень хорошо все понимаю. Просто чувствую, как все больше и больше превращаюсь в кого-то другого… что моя истинная жизнь — вся в прошлом… Так стоит ли тянуть? Для вас, как и для всех, жизнь и смерть несовместимы. Но для меня…
— Не говорите так, — сказал Флавьер. — Пожалуйста… Подумайте о вашем муже!
— Бедняга Поль! Если бы он только знал!
— В том-то и дело, что он не должен узнать. Пусть это останется нашей с вами тайной.
Невольно в его словах зазвучала нежность, и она вдруг улыбнулась с обезоруживающей живостью.
— Понимаю, профессиональной тайной. Теперь я спокойна. Мне так повезло, что вы оказались поблизости.
— Да уж. Мне надо было повидать одного подрядчика. Его стройка там, рядом. Если бы не солнечный день, я бы поехал на машине.
— А я бы уже была мертва, — прошептала она.
Такси остановилось.
— Приехали, — сказал Флавьер. — Извините за беспорядок в квартире. Я холост, к тому же много работаю.
В вестибюле дома им никто не встретился. На лестнице тоже никого. Флавьеру было бы неприятно попасться кому-нибудь на глаза в таком виде. Когда он открыл дверь, пропуская вперед Мадлен, в квартире зазвонил телефон.
— Это, должно быть, клиент. Садитесь. Я на минутку…
Он бросился в свой кабинет.
— Алло!
Это был Жевинь.
— Я тебе уже два раза звонил, — сказал он. — Я тут вспомнил кое-что… Насчет самоубийства Полины… Она бросилась в воду. Не знаю, чем это тебе поможет… но на всякий случай решил сказать. А что у тебя?
— Потом расскажу, — ответил Флавьер. — Ко мне тут пришли…
Флавьер с недоверчивым видом листал свой ежедневник 6 мая. Три встречи: две по делу о наследовании и один развод. До чего же ему опротивело это глупое ремесло! И ведь никакой возможности прикрыть контору, вывесить объявление: «Адвокат мобилизован» или «Адвокат скончался», да все, что угодно. Весь день будет трезвонить телефон. Клиент из Орлеана вновь попросит его приехать. Придется быть любезным, что-то записывать. А к вечеру позвонит Жевинь, может, зайдет сам. Он очень требователен, хочет знать все до мелочей… Флавьер присел за письменный стол, раскрыл папку с делом Жевиня.
27 апреля. Прогулка в Булонском лесу. 28 апреля. Провели вторую половину дня в Парамаунте. 29 апреля. Рамбуйе и долина Жеврез. 30 апреля Мариньян. Чай на террасе «Галери Лафайет». Наверху почувствовал себя дурно. Пришлось спуститься. Она очень смеялась. 1 мая. Поездка в Версаль. Она хорошо водит машину, хотя моя «симка» довольно капризна. 2 мая. Лес Фонтенбло. 3 мая. Мы с ней не виделись. 4 мая. Прогулка в Люксембургском саду. 5 мая. Долгая прогулка по Босу. Вдали был виден Шартрский собор.
Что же ему написать про 6 мая? «Я ее люблю. Не могу жить без нее»? Ведь теперь это и вправду любовь. Любовь печальная, тлевшая, как огоньки на углях в заброшенной шахте. Мадлен как будто ни о чем не догадывалась. Он для нее был просто другом, добрым товарищем, с которым можно говорить свободно. Ясно, о том, чтобы познакомить его с Полем, и речи быть не может. Флавьер старательно изображал состоятельного адвоката, работающего от нечего делать, но всегда готового помочь хорошенькой женщине развеять скуку. Происшествие в Курбевуа было забыто, но благодаря ему Флавьер приобрел на Мадлен какие-то права. Она умела дать ему почувствовать, что не забыла, как он ее спас; обращалась с ним с ласковым вниманием, даже почтительно, будто с дядюшкой, крестным или опекуном. Любой намек на любовь был бы немыслимой бестактностью. Да и о Жевине нельзя забывать! Вот почему каждый вечер он считал своим долгом подробно отчитываться перед ним. Жевинь выслушивал его молча, нахмурив брови. Потом долго рассуждал о странном заболевании Мадлен.
Флавьер закрыл папку, вытянул ноги и сцепил пальцы. Ох уж эта болезнь Мадлен! Двадцать раз на дню он обдумывал эту головоломку. Двадцать раз на дню мысленно перебирал слова и поступки Мадлен, пересматривал их, как карточки полицейской картотеки, изучал, сравнивал с упорством маньяка. Мадлен не больна, но и не вполне здорова. Ей нравилось жить, двигаться, быть среди людей. Она бывала веселой, иной раз даже оживленной, блистала остроумием… Внешне она могла показаться самой жизнерадостной женщиной на свете… Так выражалась светлая, солнечная сторона ее натуры. Но была и другая — сумеречная, таинственная. Мадлен становилась холодной и не то чтобы эгоистичной, расчетливой — нет, просто безразличной, равнодушной, неспособной страстно желать, испытывать сильные чувства.
Жевинь рассуждал правильно: стоило перестать развлекать Мадлен, удерживая у самого края жизни, как ее охватывало какое-то оцепенение: не мечтательность, не печаль, а скорее едва заметное изменение состояния, словно какая-то частица ее души улетучивалась, растворялась в пространстве. Уже не раз Флавьеру приходилось наблюдать за тем, как она вот так, потихоньку, ускользала от действительности и будто погружалась в сон, подчиняясь незримому, но властному призыву.
— Вам, верно, нехорошо? — спрашивал он.
Потом Мадлен постепенно приходила в себя: лицо ее оживлялось; казалось, она пытается размять затекшие мускулы и нервы, вот она неуверенно улыбается, щурится и затем поворачивает голову.